Хранитель предания: к 120-летию со дня рождения С.А. Волкова

4 марта 2019 года исполнилось 120 лет со дня рождения Сергея Александровича Волкова (1899–1965), талантливого поэта и писателя, автора мемуаров «Последние у Троицы. Воспоминания о Московской духовной академии (1917−1920)».

В этот день предлагаем вниманию наших читателей предисловие Андрея Никитина к книге Сергея Волкова "Последние у Троицы. Воспоминания о Московской духовной академии (1917-1920)". 

Гробница Годуновых. Фото начала 30-х гг. XX века

В 20-х и даже еще в 30-х годах нашего века Загорск – бывший Сергиев Посад, затем город Сергиев – оставался явлением исключительным для посвященных. Маленький зеленый городок, веками слагавшийся под сенью величественных стен Троице-Сергиевой лавры, куда в 1814 году была переведена преобразованная митрополитом Платоном (Левшиным) Московская духовная академия, прямая наследница знаменитой Славяно-греко-латинской академии, к началу XX века стал играть роль одного из главных духовных и религиозных центров России. Он притягивал не только богомольцев. Сюда тянулись философы, писатели, художники, ученые. Здесь они оседали: одни – на время, другие – на всю оставшуюся жизнь. Их влекли древние храмы православной обители, редкие по красоте окрестности, уют и тишина провинциальной жизни всего в двух часах езды от Москвы. Привлекало уникальное собрание древних рукописей, четвертая по величине и значению для России научная библиотека, но, в первую очередь, та духовная элита, которую являл собой профессорско-преподавательский состав Академии. Лекции читали лучшие знатоки церковного права, знатоки древних языков, богословы, историки Церкви, специалисты по литургике и религиоведению. Большинство их жило в Сергиевом Посаде в собственных домах, подобно семьям белого духовенства и родственникам монашествующих.

Было и другое немаловажное обстоятельство. С конца 1917 года Сергиев Посад стал местом ссылки части петербургской и московской аристократии, интеллигенции, либеральной буржуазии. На его улицах можно было встретить бывших камергеров, фрейлин, журналистов, давно вышедших в отставку генералов, книгоиздателей и промышленников, деятелей земства и членов Государственной Думы. В этом удивительном мире на переломе двух эпох оказался молодой Сергей Александрович Волков.

Он родился 19 февраля 1899 года (по старому стилю) в селе Маврино Богородского уезда Московской губернии. Отец его был крестьянин, мать – народная учительница. Семья оказалась не слишком благополучной: отец пил, уходил из семьи и умер, по-видимому, до 1917 года. Сын не любил о нем вспоминать. Мать умерла в 1935 году, и до конца ее дней он сохранял к ней удивительную сыновью любовь, а позднее – столь же нежную память. В Сергиев Посад семья переехала в 1909 году, видимо, в связи с поступлением С.А.Волкова в гимназию, которую он окончил в 1917 году, тогда же поступив в Московскую духовную академию. И хотя проучился он в ней недолго, – весной 1919 года Академия была закрыта – выбор этот оказал решающее влияние на всю его последующую жизнь.

Вряд ли я ошибусь, если скажу, что С.А. Волков был рожден именно для Академии с ее торжественным богослужением, сопровождаемым древними распевами, с поисками древней мудрости, чувством сопричастности всей мировой культуре и истории человечества, с удивительным сплавом догматизма, порывов чистой веры и интеллектуального скептицизма. Это был мир в мире, сочетающий схоластику и экстаз, переплетающиеся с позитивным знанием, раз навсегда утвержденный ритуал и бесконечную изощренность утонченной философской мысли; мир, требующий от человека не такой уж большой аскезы, но зато предлагающий взамен все сокровища человеческого духа. Вот эта тяга к знанию, врожденное чувство мистицизма, великолепная память и редкий дар слушать и слышать собеседника позволили бывшему студенту МДА и после ее закрытия остаться в среде наиболее ярких ее профессоров, будучи как бы их «общим келейником», которому те поверяли свои мысли, делились воспоминаниями и надеждами. Так был им сделан первый шаг в смешанное и одновременно изысканное общество Сергиева Посада.

Немаловажную роль при этом сыграло и следующее обстоятельство. С 1920 по 1954 г. С.А. Волков преподает в средних школах, ремесленных училищах и на различных курсах г. Загорска, как был переименован в 1929 г. Сергиев Посад, русский язык, литературу, историю СССР, зарекомендовав себя с первых же шагов педагогом «милостию Божией». Энциклопедическая память, прекрасное знание предмета и чувство языка делали его уроки и публичные лекции своего рода праздником для учеников и слушателей. По самой природе своей С.А.Волков был не исследователем, а хранителем Знания, очень рано ощутив, что на его долю выпало, может быть, самое ответственное дело в те трудные годы – собирать, хранить и передавать последующим поколениям сокровища мировой культуры, которые тогда подвергались осмеянию и уничтожению. Все, что он смог получить из рук наставников, а в последующем и приумножить собственными трудами, он сторицей возвращал их детям и внукам, которых ему довелось обучать, воплощая в себе живую связь поколений.

Первые мои встречи с С.А. Волковым пришлись на страшные дни холодной и голодной зимы 1942-43 г., и от них в памяти почти ничего не сохранилось. Вскоре мы потеряли его из виду, и новая встреча произошла только через девять лет. С тех пор и до самой его смерти нас связывала искренняя дружба, насколько она была возможна при разнице возраста, творческих устремлений и обстоятельств жизни. Значение этой дружбы мне трудно переоценить. Исключительная в условиях провинциальной жизни тех лет библиотека С.А. Волкова, которой я мог пользоваться, а в еще большей степени – его беседы стали тем университетом, который в духовном отношении дал мне неизмеримо больше, чем последующие годы учебы в МГУ.

Хорошо помню крохотную комнатку, бывшую комнату прислуги, в коммунальной квартире на четвертом этаже 4-го Дома Советов по проспекту Красной Армии, где Волков жил до самой своей смерти. Это была настоящая келья – четыре метра в длину и около двух метров в ширину. Дверь из коридора открывалась направо и внутрь, упираясь в полки с книгами. По правой стене стеллажи тянулись почти до окна, оставляя место лишь для крохотного столика, на котором стояла лампа со стеклянным зеленым абажуром, чернильница и вазочка с карандашами. Тут же лежали стопки тетрадей, книги, а позднее стояла еще и старая пишущая машинка со сбитым шрифтом. Над столиком висели фотография П.А. Флоренского, с семьей которого Волков был дружен и близок, несколько фотографий друзей молодости и портрет А.С. Пушкина.

Слева от входа, едва втиснувшись между стеной и притолокой двери, можно было видеть узкую железную койку, застеленную тонким шерстяным одеялом. Она упиралась в секретер' карельской березы, откидная крышка которого служила для хозяина и его редких гостей обеденным столом. За секретером оставалось место только для узкого и высокого шкафа. Справа, в большом отделении, висел выходной костюм и несколько рубашек; полки слева были заняты бельем, скудной обеденной посудой, но больше книгами, которые не предназначались для глаз случайных посетителей: Ф. Ницше, Л. Шестов, Н. Бердяев, М. Гершензон, З. Гиппиус, Д. Мережковский, Д. Философов, Р. Штейнер, Б. Блаватская, В.В. Розанов. Там же лежали тоненькие книжечки стихов Н. Гумилева, А. Ахматовой, О. Мандельштама и Вяч. Иванова. Над кроватью в изголовье висели гравюра Хиросиге из серии «Виды города Эдо», несколько рисунков карандашом и маслом его учеников, в том числе изображавший А.С. Пушкина в Тригорском, и цветные репродукции П. Гогена из «Ноа-ноа», изданного Я. Тугенхольдом. А на секретере, на столе в вазах и между стекол окна зимой цвел осенний сад из красных и желтых листьев, которые хозяин так любил собирать во время прогулок, сушить и закладывать в книги вместе с лепестками цветов.

Единственное окно открывало вид на старый Конный двор, угловую Уточью башню Троице-Сергиевой лавры, на овраги, сады и березовые рощи, за которыми уже виднелись поля и перелески, подходившие в те годы с этой стороны чуть ли не к самым стенам Лавры...

Скуден был послевоенный быт, нищенским было наше существование, но какой контраст всему этому являли наши беседы, какой пир ума встречал меня каждый раз в этой крохотной келье, где жил, казалось бы, заурядный преподаватель русского языка и словесности! Над Загорском прокатились страшные 30-е годы, потом не менее страшные 40-е, прежних собеседников друзей и учеников выкосили репрессии, война, голод и старость, жить было трудно, и, встретив на улице тощую, сутулую фигуру преподавателя ремесленного училища в черной форменной шинели и черной ушанке, несущего в кастрюльке скудный обед из столовой, кто мог подумать, что мысли его заняты воображаемым разговором с Платоном или с Анатолем Франсом, что он скандирует про себя чеканные строфы Вергилия на классической латыни или просто складывает очередные стихи?

Между тем все так и было. Возвращаясь мыслями в годы моего военного детства и послевоенного отрочества, всякий раз я с удивлением вспоминаю, какой богатой и яркой духовной жизнью многие из нас восполняли нищету окружающего быта. В мыслях и чувствах давно ушедших людей, в образах и красках давно умерших культур мы находили удивительно мощный противовес житейским невзгодам, черпали силы, чтобы выжить, и не просто выживали – жили! Между тем вряд ли кто из моих тогдашних сверстников и соклассников понял бы, о чем мы говорили с Волковым при встречах в его келье, где интеллектуальный пир оказывался приправлен несколькими ложками постного винегрета, квашеной, только что с рынка капустой, половиной соленого огурца, отварной горячей картофелиной с постным маслом и луком и по праздникам – стопкой водки. Чуть позже в наш обиход вошли пельмени, появившиеся в продаже, кусок тушеного с овощами мяса, однако главное заключалось в другом. Древний Восток, Египет, античность, европейское средневековье, Индия, Ренессанс, русская история, живопись, поэзия, философия, религия – вот что занимало наш ум и воображение, что открывалось для меня по-новому и внове, рождая множество вопросов, подстегивая желание все охватить, узнать и понять...

Но чаще разговор возвращался к нашему «серебряному веку», который расцвел, достиг своего апогея и был разрушен на глазах у моего учителя и собеседника.

Эта блестящая страница русской культуры была представлена в библиотеке С.А. Волкова отдельными годовыми комплектами «Аполлона», «Весов», «Мира искусства», изданиями футуристов, драгоценными книжечками стихов А. Блока, Ф. Сологуба, А. Белого, М. Цветаевой. К. Бальмонта, М. Кузмина и многих других. Именно здесь я их впервые листал, постепенно осознавая, наследником какого национального богатства на самом деле являюсь. Наверное, так же это открывали для себя и другие ученики Волкова, для которых настоящее тоже оказывалось не сиюминутным только, но частью огромной мировой культуры, общего дела всего человечества. Среди поэтов «серебряного века» для Волкова на первом месте стоял «мэтр» – В.Я. Брюсов, чьи книги, вышедшие в издательстве «Скорпион», украшены были дарственными надписями автора В.В. Розанову, дочь которого, Т.В. Розанова, жила дверь в дверь с Волковым на той же лестничной площадке.

Знаменательный перелом в жизни С.А. Волкова наступил в феврале 1954 г. Решившись порвать с бесцветным и нищенским существованием учителя ремесленного училища, он поступил на должность заведующего канцелярией в возрожденную после войны, вернувшуюся в свои древние стены Московскую духовную академию. На этой должности он проработал до 1960 г., когда вышел на пенсию. Но связи с Академией не порвались. Очень скоро после своего вступления в должность заведующий канцелярией получил приглашение преподавать в Академии русский язык аспирантам и студентам-иностранцам, что он продолжал делать и после выхода на пенсию.

Академия высоко ценила Волкова. Его блестящие лекции, яркий педагогический талант, способность дать справку по самым разнообразным вопросам духовного знания, указать соответствующую литературу, дать методические рекомендации, чем неизменно пользовалась новая профессура, ставили его в исключительное положение. Он был раритетом столь же ценным, как те, что хранились в церковно-археологическом музее, поскольку бегло говорил по-французски и по-немецки, при случае мог объясниться на латыни и разобрать без словаря греческий текст. Уже по одному этому его участие в приеме иностранных гостей оказывалось совершенно необходимым.

Наконец, Волков был последним и единственным представителем старой Академии, на которую так хотела походить Академия нынешняя, а его присутствие в этих древних стенах как бы утверждало некую духовную преемственность.

Перемена места работы, а в известной мере и всего образа жизни, не могли не сказаться на моем наставнике и друге. Я замечал, как с годами менялись его взгляды, как прежний скепсис и несколько ироническое отношение к монашеству и Церкви в духе его любимого Анатоля Франса и аббата Жерома Куаньяра, с которым Волков порой сравнивал себя, постепенно уходили в тень, уступая место если и не глубокой религиозности, то радостной почтительности перед тем миром, в который он смог вернуться на склоне дней. Это не мешало ему оставаться с друзьями прежним свободомыслящим философом, скептиком и эпикурейцем: за свою жизнь он достаточно много повидал, прочитал и передумал, чтобы обращать внимание на кажущиеся разногласия между умом и сердцем... Умер он в Загорске 21 августа 1965 года.

В обширной русской мемуаристике, посвященной событиям первой четверти XX века, «Воспоминания о Московской духовной академии» С.А. Волкова, или «Finis Academiae», как называл их сам автор, занимают совершенно исключительное место. Они – уникальны. Их автор оказался единственным летописцем и бытописателем последних лет крупнейшего духовного центра России, о котором мы практически ничего не знаем. Впрочем, точно так же мы почти ничего не знаем и о русской Церкви, ее людях, их жизни, быте, не говоря уже о том огромном объеме идей, которые питают этот пласт нашей национальной (и мировой) культуры, а не только культа.

Памятники некрополя Московской духовной академии 
Фото конца 20-x гг. XX века

Декрет об отделении Церкви от государства, принятый в январе 1918 года, привел к уничтожению духовных семинарий и академий, поставлявших не только кадры образованных священнослужителей, иерархов, ученых богословов, но и педагогов, получавших в их стенах прекрасное и широкое по тому времени образование. Перед учительскими семинариями и университетами у них было немаловажное преимущество: своим выпускникам они прививали глубокие нравственные устои и взгляды, чего не делали и не могли делать светские учебные заведения.

Следующим сокрушительным ударом было повсеместное закрытие монастырей, захват, а часто и бессмысленное уничтожение массы художественных и культурных ценностей, драгоценнейших собраний национальных сокровищ России. Сжигали иконы и целые иконостасы, библиотеки, собрания рукописей, архивы. Как правило, захваченные монастырские комплексы превращали в тюрьмы, концлагеря и места массового уничтожения «чуждых элементов», среди которых не последнее место занимали их прежние обитатели.

К началу 1920 года все, что напоминало о религии и Церкви – богослужебные книги, богословские сочинения, исторические исследования, жития, предметы и символы культа, – подверглось изъятию из широкого обращения и уничтожению.

Сейчас можно только догадываться, как именно это происходило и какие гигантские размеры приобрело, как отразилось на жизни общества и на конкретных судьбах сотен тысяч людей, представлявших духовную элиту России. Данные об этом процессе долгие десятилетия держали в строжайшем секрете. Отдельные робкие исследователи приводили или заниженные на несколько порядков цифры, или старались обойти вопросы статистики. Но дело не в статистике, а в отсутствии представлений о том, чего мы оказались лишены.

Героическая, полная подвигов самоотвержения история служителей русской Церкви только еще начинает привлекать внимание общества. Сейчас мы узнаем первые имена погибших, открываем первые книги огромной библиотеки, которую нам предстоит вновь собрать и прочесть. А впереди нас ждет яркий и непростой мир идей, нравственных постулатов и понятий, оставленных в наследство предшествующими поколениями. Идей, способных преобразовать и наше сознание, и нас самих.

Как показывает нам в своих «Воспоминаниях» Волков, Московская духовная академия была отнюдь не специальным духовным училищем. Скорее, она представляла собой центр, который направлял научные исследования в области философии, литургики, богословия, этики, филологии, древней гимнографии, осуществлял научные публикации самостоятельных исследований и переводов трудов древних и новых зарубежных мыслителей. Наряду со специальными, в Академии существовали кафедры истории, философии, филологии, истории древней и новой литературы. Ее окончание вовсе не обязывало выпускника к получению духовного сана или к занятию вакантного места в той или иной епархии. Очень часто он продолжал свою научную или педагогическую деятельность на светском поприще, в университете или в гимназии.

Естественно, и обучение в Академии, и научная работа в ее стенах не должны были вступать в противоречие с догматами православия. Однако уже из рассказов С.А. Волкова о диспутах, происходивших при защите магистерских диссертаций, можно видеть, что в начале XX века православие начинало трансформироваться в нечто новое под влиянием научных открытий и философских течений современности. Можно утверждать, что начиная с 900-х годов Академия и сама Русская Церковь пытались идти в ногу с развитием всего русского общества – в чем-то поспешая за ним, а в чем-то даже его обгоняя.

Особенно хорошо это видно из того круга чтения, который обеспечивали профессорам и студентам две академические библиотеки – фундаментальная и студенческая. Здесь были представлены все общественно-политические и литературно-художественные журналы, зарубежная периодика, не говоря уже о современной поэзии и беллетристике. И здесь же на полках ждали читателей работы русских и немецких социал-демократов, анархо-синдикалистов, сочинения К. Маркса, К. Каутского, Г.В. Плеханова, даже И.И. Мечникова и К.А. Тимирязева, проводивших последовательную пропаганду дарвинизма и атеизма.

Из «Воспоминаний» Волкова мы с удивлением узнаем, что, созданная Церковью и подчиненная непосредственно Синоду, Академия боролась за свою независимость, за право выбирать своего ректора и редактора «Богословского вестника», официального печатного органа Академии; что значительная группа профессоров боролась против засилия монашествующих и выступала против вмешательства в академические дела «князей Церкви». В ней преподавали люди, одновременно возглавлявшие кафедры в Московском университете, а список тем кандидатских сочинений, который приводит Волков, практически не отличается от университетского, превосходя его разве что более глубоким философским и социологическим анализом. Наконец, мы узнаем, что в Академии на протяжении 1906-1908 гг. существовала своя студенческая организация с Исполнительным комитетом и Уставом, утвержденным академическим Советом.

В своих мемуарах С.А. Волков рисует живой облик профессоров и студентов Академии, показывает их характеры, рассказывает о причудах и человеческих слабостях. Можно подосадовать, что портрет человека часто ограничивается у него наброском случайной или юмористической ситуации, поскольку нам не с чем сравнить этот рассказ, нечем его дополнить. Но и это объяснимо. Будучи приходящим студентом, Волков в те годы встречался со своими сокурсниками и наставниками только на лекциях, на торжественных актах, на богослужении или в коридорах Академии. Такие встречи не способствовали сближению. А после закрытия Академии разница лет и специфика интересов уже не могли дать большого материала мемуаристу. Приходится радоваться, что Волков записал хотя бы эти свои воспоминания, потому что они – повторяю – единственное, что написано об этих людях...

Основой каждого очерка-портрета послужил короткий рассказ, излагающий тот или иной случай или ситуацию. Такими рассказами Волков иногда развлекал своих друзей. Отсюда идет лаконичность, отточенность повествования и эффектность концовок, роднящие каждый рассказ с анекдотом. В устной передаче это подчеркивалось еще мимикой, интонацией и жестом. Мне неоднократно случалось слышать эти рассказы от их автора в разное время и в разной аранжировке, с комментариями и даже дополнениями по тому или иному случаю. И я думаю теперь, что их отработанность на определенную аудиторию в конце концов помешала Волкову в последующих попытках литературного развития сюжетов.

Не будем слишком строги к нему. Он сделал то, что было в его силах, познакомив нас с людьми, считавшими своей задачей служение обществу и Церкви. Не тому или другому в их раздельности, как то представляется нам естественным, а в их прежней неразрывной слитности.

К такому закономерному выводу неизбежно приходит читатель, начинающий понимать, что стены Троице-Сергиевой лавры отнюдь не служили преградой ни для мира, стремившегося к знаниям и вере, ни для подвижников науки и веры, живших и работавших с мыслью об этом самом мире. Возможно, в полной мере осознать, какое место занимали в их жизни Лавра и Академия, современники Волкова смогли только после их гибели. Скорбная летопись событий 1918-1920 годов намечает как бы ступени такого прозрения: вытеснение Академии из ее помещений слушателями неожиданно возникших Электрокурсов, направляемых верховной властью, голод и холод 1918-1920 годов, скитания академического храма, вскрытие мощей Сергия Радонежского, выселение в одну ночь всех монахов из Лавры за город, как потом это будет происходить с целыми народами...

Расхожей истиной стало суждение, что человек познается в беде. Закрытие Лавры и Академии поставило ее профессоров, ученых мирового уровня, на грань нищеты и смерти. Наиболее энергичные – Флоренский, Глаголев, Тареев – пошли работать в исследовательские и учебные институты, в местные средние школы, но и тут не избежали преследований и гонений. Много хуже оказалось положение тех, кто уже связал свою жизнь с жизнью Церкви. Но именно здесь и проявилось то нравственное богатство и твердость духа, которые воспитала в них вера.

В воспоминаниях С.А. Волкова напрасно искать экзальтированных подвижников, добровольных мучеников и аскетов. Может быть, такие люди и были, но он с ними не встретился или не успел их разглядеть. Для нас гораздо ценнее – и цельнее! – выступающие на страницах его мемуаров фигуры людей, нашедших себя в жизни и отдавшихся без остатка тому, что они полагали своим долгом. Таков очерченный несколькими штрихами академический духовник игумен Ипполит, великий смиренник Порфирий (Соколов), страстный ревнитель церковного дела, влюбленный в возвышенную красоту богослужений Иларион «Великий»... Характерен жизненный путь профессора Е.А. Воронцова. Ученый с мировым именем, он ощутил тщету собранного им научного знания, отказался от спокойного и почетного места в центральной библиотеке страны и вступил на «крестный путь» службы приходского священника, чтобы своим словом нести утешение нуждающимся. Он не снял сан, подобно Феодосию (Пясецкому), не покинул вверенную ему паству – наоборот, пришел к ней в самое нужное и трудное время. То же можно сказать о Варфоломее (Ремове), Вассиане (Пятницком), о многих других, кто в те дни принял на себя добровольный крест служения, ничего не обещавший им, кроме гонений, ссылок, концлагерей и застенков ГПУ.

Разобщенные, лишенные семей, близких, сочувствия и уважения окружающих, натравливаемых на них властями, они как бы повторили путь «неистового протопопа» Аввакума, только в отличие от него отстаивали не прошлое, а будущее Церкви, выступали в защиту не мелочной обрядности, но самого духа веры. Они не оставили своих мемуаров, как не оставили нам и своих могил.

Этих людей можно было уничтожить физически, но не сломить. Таким предстает в рассказе случайного собеседника автора увиденный им на строительстве очередного сибирского тракта «священник, ученый с мировой известностью»; такими видим священнослужителей, уходивших по этапу на страшные Соловки, в воркутинские, колымские, казахстанские лагеря, как если бы их вел не приговор «тройки», а долг быть среди тех, кого они считали своей паствой...

Готовя к публикации воспоминания Волкова, я не мог отделаться от мысли, что их автор в известной мере тоже причастен служению идее, к которому призвала его Академия. Он не стал священником, отказался принять монашество, как предлагали ему его друзья, Варфоломей и Вассиан, пошел на советскую службу, когда уверился в окончательной гибели Академии. Но тот же Вассиан уподобил его отказ решению отрока Варфоломея, впоследствии Сергия Радонежского, не принимать постриг при жизни своих родителей. И действительно, вся последующая жизнь С.А. Волкова была таким же самоотверженным служением, культуре, знаниям, нравственным идеалам, которые он старался передать своим ученикам, как и подвиг его академических наставников.

Касаясь вопросов веры и неверия, Волков проявлял осторожность и тактичность, понимая, как непросто решается каждый из этих вопросов в разных случаях. Развитие научных знаний о мире уже в его время заставило богословов Запада и Востока молчаливо обходить признание некоторых догматов, допуская возможность индивидуального решения этих вопросов.

Нам, людям конца XX века, разобраться в этих проблемах так же трудно, как обнаружить элементы «неправославия» в магистерской диссертации Флоренского или уклон к протестантизму в работах М.М. Тареева. Зато гораздо понятнее склад ума таких ученых, как Е.А. Воронцов или Вассиан (Пятницкий), чья глубокая, искренняя вера ничуть не мешала научной деятельности и критическому подходу к анализу древних текстов. Стоит напомнить, что таким же глубоко верующим человеком был великий русский физиолог И.П. Павлов, которому не приходило в голову среди окровавленных мускулов искать бессмертную душу именно потому, что, как ученый, он умел разграничивать дух и материю. Впрочем, что знаем мы не только о душе человека, но о нем самом?

Один из самых блестящих и пронзительных русских писателей XX века, М.А. Булгаков, в «Мастере и Маргарите» писал, что каждому «дается по его вере». Трудно сказать, насколько такое утверждение соответствует действительности, однако оно может стать отправным пунктом будущей теологии. Что же касается людей, о которых писал Волков, то они думали и поступали по своей вере, «смертию смерть поправ», чтобы ценой собственной жизни передать последующим поколениям согревавший их огонь.

В конечном счете они жертвовали собой ради нас, не позволяя окружающим усомниться в созидающей и всепобеждающей силе добра, как то показывал слушателям Флоренский в своих лекциях о Платоне. И о такой же всепобеждающей свободе духа в условиях тяжелейшей внешней несвободы он сказал однажды пришедшему к нему на консультацию студенту, который сумел понять наставника, принять его мысль как завет и рассказать об этом нам в своих мемуарах...

Напрасно искать в «Воспоминаниях» сколько-нибудь широкой картины жизни тех лет. Они «сугубо субъективны», и это не метафора, а точное их определение. С.А. Волков писал не просто о том, что сам он видел и слышал: даже из виденного он выбирал лишь то, что привлекало его внимание и западало в душу. Остальное для него как бы не существовало.

В самом деле, кто бы мог удержаться от искуса рассказать подробнее о событиях лета 1917 года, о последующем установлении Советской власти в Сергиевом Посаде, закрытии монастырей, семинарии в Вифании, о мобилизациях, реквизициях, арестах, расстрелах – а все это было и здесь, – о картинах голода, репрессиях, о людях, выселенных сюда из Петербурга и Москвы (впоследствии так называемый «101-й километр»)? Все перечисленное Волков наблюдал, даже пережил, поскольку оно коснулось его самого и его близких, как, например, Октябрьский переворот, лишивший его мать, а вместе с ней и миллионы престарелых людей в России заработанной ими пенсии. Но все это почти не оставило следа в его воспоминаниях. Не касался он этих событий и в своих устных рассказах, как не любил вспоминать и последующее время... Потому ли, что было это так страшно, что хотелось вычеркнуть из памяти? Или не желая «дразнить гусей»? Но, зная Волкова достаточно долго, я полагаю, что причину следует искать в другом: все это он видел, пережил, перенес, и все это осталось для него чуждым, а главное – случайным и второстепенным.

Как признается в одном из примечаний сам Волков, с детства он был «книжной душой» – в том смысле, в каком употреблял это выражение любимый им А. Франс, – воспринимая окружающий мир исключительно посредством книг и через книги. Как в гимназии ему претило изучение точных и биологических наук, так в Академии увлекало духовное знание, мистицизм и визионерство. До конца своих дней Волков любил сны, жил ими, записывал их и этим, по-видимому, тоже защищался от реальности быта. В основе своей он был истинным, редчайшей силы поэтом, все устремления которого были направлены не на активное творчество, а на создание мира грез, в который он уходил, как в книги. Его завораживали переливы красок закатов, музыкальность гласных, гармония звуков. Не удивительно, что наиболее полное соответствие этому он находил в торжественном таинстве богослужения православной Церкви, в красоте древних распевов, в романтике пожелтевших листов давно забытых книг.

Так же как для философов и теологов позднего Возрождения и барокко, слово для него «являлось не выражением абстракции, а ее квинтэссенцией». И точно так же в поэзии русских символистов он отыскивал не путь к зашифрованному постижению мира, а всего только искусное «плетение словес», пьянящих его своими сочетаниями.

Подлинную гармонию бытия в годы своей юности Волков находил «в тихой сводчатой комнате старинного елизаветинского чертога, с толстыми стенами и маленькими окнами, выходящими на север», где жили его ближайшие друзья по Академии – студенты-монахи. Там его окружали голубые стены, лепной потолок, лампады, мерцающие перед образами, огромные стеллажи, уставленные книгами, зеленые абажуры электрических ламп на больших письменных столах и всюду – книги, книги и книги. То, что происходило за стенами этой комнаты, как он пишет сам, «отталкивало своей грубостью, а подчас и жестокостью... в хаосе разрушения и озлобленной вражды ко всему старому, в том числе и к религии». Другими словами, молчание Волкова объясняется не столько его забывчивостью, сколько активной позицией неприятия «хаоса» во имя сохранения истинного и непреходящего. И для того, чтобы выполнить свой долг до конца, он обратился к перу и бумаге.

Я уже писал, что в основу «Воспоминаний» С.А. Волкова положены его устные рассказы о людях Академии. Мысль записать их возникла у него в начале 30-х годов (1932-1934), как можно с уверенностью датировать наиболее ранние тетради, сохранившиеся в его архиве. Именно тогда определилась структура первой половины его мемуаров, ядром которой стали портреты-характеристики Илариона, Д.В. Рождественского, С.С. Глаголева и других профессоров Академии.

Вторично Волков приступает к продолжению и развитию своих воспоминаний в 1940 году, вероятнее всего осенью и в начале зимы. Вряд ли я ошибусь, предположив, что толчком послужило его возвращение в родные когда-то стены Лавры и бывшей Академии, где тогда помещался Музей народных художественных ремесел и Загорский государственный музей-заповедник. Старший научный сотрудник обоих этих учреждений, С.А. Волков особенно остро мог вновь пережить годы своей юности, работая с документами по истории Лавры, составляя библиографические указатели и архивные справки по архитектурным памятникам Лавры, встречая на каждом шагу имена своих академических наставников, которые так много сделали для спасения историко-художественных сокровищ монастыря и библиотеки бывшей Академии. Горечь встречи через два десятилетия с дорогим для него прошлым, причем с варварски уничтожаемым и уничтоженным прошлым, невольно прорывается у обычно сдержанного С.А. Волкова на последних страницах его воспоминаний и примечаний к ним. Здесь и бессмысленное уничтожение знаменитого колокола Лавры, и вырубка академического парка, и укрепление фундамента колокольни «каменным архивом» монастыря – надгробиями его обширного некрополя...

Начало войны, эвакуация музейных ценностей, сожжение обширной печатной продукции Комиссии по охране историко-художественных ценностей Лавры, закрытие музея и как результат – безработица в течение нескольких критических месяцев конца 1941 года подтолкнули Волкова к продолжению ранее начатых мемуаров, носивших тогда общий заголовок «Эрмитаж». Но жизнь опять прервала его работу, теперь уже необходимостью бороться с голодом и холодом военных лет...

Завершающий период работы над мемуарами приходится на конец 50-х годов, в особенности на начало 60-х, когда Волков ушел на пенсию. Теперь он проводит много времени в библиотеке возрожденный Академии, составляет библиографию для дипломных работ студентов, кандидатских и докторских диссертаций преподавателей и аспирантов. В эти годы его маленький рабочий столик постоянно был заложен стопками книг и связками годовых комплектов журналов; такие же связки лежали и на полу. От этого периода осталось множество выписок – обширные цитаты из статей, рецензий и протоколов, списки бывших студентов, преподавателей и профессоров, их биографические справки, библиография их трудов, хроника жизни Академии, различные любопытные и курьезные факты.

Теперь, обладая не только достаточным для работы временем, но и пенсией, и будучи освобожденным от многих хозяйственных забот, поскольку С.А. Волкову было разрешено пользоваться академической столовой, он мог вернуться к воспоминаниям о людях, которых знал в годы юности. Менялся за эти десятилетия мир, менялся он сам, менялись его взгляды. Одно забывалось, другое по прошествии времени получало несколько иную оценку, третье просто отступало в тень, как несущественное. Как я уже заметил выше, Волков не просто вернулся в стены возрожденной Академии: с годами он все более возвращался под ее духовную сень, сознательно утверждаясь в православии. Церковь становилась в известном смысле его Домом, поэтому на многое он уже смотрел сквозь синеватый дым курильниц, в которых мерцало пламя тонких восковых свечей и множились блики золоченых окладов иконостаса. Отсюда и ощутимый пиетет перед деятелями Церкви, и сладостная радость соборного служения, и сознательное умолчание о негативных сторонах повседневной жизни лаврского монашества и духовенства...

Мне кажется, для понимания самого С.А. Волкова и его мемуаров важно подчеркнуть, что последнее идет не от незнания или деликатности, а от нового, приобретенного с годами мировидения, поднимающего человека над тем, что поэт назвал «жизни мышьей беготня». Автор «Воспоминаний» не мог отказаться совсем от памятных ему анекдотов, связанных с тем или иным персонажем своих мемуаров, но в какой-то момент ощутил, что гораздо важнее не слабости и чудачества людей, а то, ради чего эти люди жили, работали и шли на мученичество, о чем он и постарался рассказать, не забывая при этом, что живым и близким человек становится не через подвиг, а именно через мелочи жизни и быта.

Почувствовать и понять «Воспоминания» как своего рода итог духовной эволюции С.А. Волкова помогает сохранившееся вступление к мемуарам, написанное им, как можно заключить по ряду признаков, в 1941 году. Оно содержит определенную их программу, тем более интересную, что она так и не была реализована автором, насколько я понимаю, как раз по указанным выше причинам. Вот что он писал:

«Когда я приступаю к главе «Академия», то чувствую трудность и ответственность. С одной стороны, мне надо будет показать, как постепенно и неуклонно умирала моя вера. Этот процесс начался еще в гимназии, где я с 15-ти лет мало-помалу стал сомневаться во многих догмах; в Академии все оформилось, и если я не стал безбожником, то скепсис всецело овладел мною и долго не выпускал из плена. Только теперь я чувствую, как крепнет во мне положительное начало, заменяя пустоту и равнодушие предшествующих лет, но в нем очень мало христианских элементов и совсем уже нет ничего православного и конфессионального.

Кроме показа своей внутренней истории (подготовки победы гуманизма над традиционной верой), передо мной стоит и другая задача. Я был близок к церковному миру, жил и учился в самой сердцевине православия. Лавра и Академия, существовавшие официально как две независимые единицы, были связаны крепкими нитями внутреннего порядка, и я имел возможность это видеть и чувствовать. Я с детских лет часто наблюдал лаврскую жизнь, ходил в храмы и на торжественные богослужения, и в будничные дни, потом, будучи студентом, подошел ко всему ближе и стал свидетелем многого, о чем еще мало говорилось или говорилось неудачно.

Здесь прежде всего встает вопрос о великолепии православия... При показе православия надо исходить из тех принципов, которыми руководился в свое время Мельников-Печерский, создавая свою старообрядческую эпопею. Говоря о Лавре, надо изобразить и роскошь парчи, золота, драгоценных камней, громоподобного рыка архидиаконов, дивного пения хора, мерцания несчетных лампад и свечей в клубах ароматного ладана; рядом – толпы экзальтированных богомольцев из бедноты с редкими прослойками ловких проходимцев, ханжествующего дворянства и кутящего купечества, а в глубине – лениво-сытую жизнь монахов, их тупость, полусонный, а иногда и полудикий разврат, их равнодушие ко всему духовному. Лавра задолго до 1917 года выродилась и деградировала. Революция только подсекла под корень сгнившее дерево. Академия была жизнеспособнее, но тоже по-своему. Там была тонкая игра иезуитствующего академического монашества, стилизация и модернизм, соединявшие Византию с Васнецовым, Нестеровым и Рерихом, синкретизм в области философской, часто заменяющий истину в целях эзотерических вместо выяснения ее; изысканность ритуала, а в основе всего – карьеризм, холодный и безучастный ко всему, что его не касается, и затаенные мечты цезарепапистского характера...»

Читатель может видеть, как далеко ушел Волков от тех задач, которые он сам перед собой поставил.

Рукопись «Воспоминаний» объемом около 20 авторских листов была закончена им в августе 1964 года, как датировано новое «Вступление». Ее первая часть содержала текст собственно воспоминаний, вторая – поправки, дополнения и примечания: последние в количестве 196 номеров. Тогда же обе части были переданы автором в Московскую духовную академию, однако текст этот нельзя считать окончательным.

В сохранившемся авторском экземпляре второй части, выполненном С.А. Волковым на его машинке и правленом его рукой, нумерация примечаний заканчивается 210-м номером, причем цифровую последовательность дополняют литерные номера (например, 64 и 64 а), предполагающие наличие вставок в уже готовый текст и новую завершающую главу.

Вывод может быть только один: после завершения работы над первым вариантом «Воспоминаний о Московской духовной академии» в августе 1964 года, то есть за год до своей смерти, Волков продолжал работать над текстом, внося уточнения, дописывая и расширяя его. Как мне известно, новый, теперь уже окончательный, вариант был готов к лету 1965 году. Автор передал его одному из своих бывших учеников. Вскоре после смерти Волкова, осенью 1965 года, этот единственный экземпляр был затребован сотрудниками загорского КГБ «на прочтение» – и не был возвращен владельцу. Какую крамолу обнаружили «органы бдительности» в столь нейтральных воспоминаниях бывшего студента Академии, догадаться трудно. Поэтому распространение получил не окончательный авторский текст, скорее всего погибший в недрах нашего политического сыска, а предшествующий вариант, хранившийся в библиотеке Московской духовной академии, с которого снимались машинописные копии на правах «самиздата».

Предприняв работу по подготовке «Воспоминаний» С.А. Волкова к изданию, я не раз задавался вопросом, почему за четверть века со дня смерти их автора они так и не увидели свет на Западе? Тем более что в отличие от других, менее известных, они довольно широко ходили по Москве в начале 70-х годов и были вполне доступны для экспорта.

Вероятно, причин можно назвать много. Среди них уже отмеченная мною аполитичность автора, смягчавшего в своих воспоминаниях остроту и трагизм описываемых событий, его безусловная приверженность православной Церкви, ощутимо противопоставляемой католической и реформатской церквям Запада, но главным препятствием, на мой взгляд, оставалась необходимость серьезной литературной обработки.

Он писал много, писал всю жизнь. У него был великолепный почерк, выдающий человека, получившего законченное образование в классической гимназии. Однако фразы, выходившие из-под его пера, часто оказывались всего только красивы: глубокие мысли и чувства, которые он хотел выразить, нередко превращались в бесцветные «общие места». О причине этого я сказал выше: слово представляло для него самодовлеющий факт эстетического восприятия, не позволяя мысли использовать его лишь как материал для своего выражения. Он жил словами и в плену слов, как мне кажется, сознавая это. Поэтому не столько постулировал, сколько оправдывался перед своим возможным читателем, когда писал: «Я определенно убежден, что писать надо, если у тебя есть что сказать. Надо писать и для себя самого, во-первых, и затем для других. Многое уясняется лучше, когда об этом скажешь, и еще лучше, когда напишешь. Тогда отчетливее видишь, что ты сумел выразить и что не охвачено словом... Каждый писатель, как бы слаб он ни был, должен верить в то, что он причастен великому деланию, что и его слова хоть кому-нибудь, да окажутся нужными и близкими. Иначе не стоит не только писать, но и жить».

В авторской рукописи «Воспоминаний» подобная противоречивость выступала особенно отчетливо. Желая расширить и переработать уже законченные портретные очерки, достаточно завершенные, чтобы жить самостоятельной литературной жизнью, Волков «разбавил» их обширными философскими, библиографическими экскурсами и отступлениями. Особенно показательна глава о Флоренском. Попытка сказать как можно больше о кумире своей молодости, одновременно дав портрет преподавателя, человека и ученого, привела автора к загромождению текста многочисленными цитатами из публикаций и отзывов рецензентов. В результате оказалась полностью нарушена композиционная целостность и запутана последовательность событий. Больше того. Сам по себе яркий и любопытный факт, как, например, отзыв С.С. Глаголева, рекомендовавшего Флоренского в 1908 году на вакантную кафедру истории философии, представал чужеродным телом, вызывая у читателя недоумение и досаду. То же самое можно сказать и о большинстве приведенных отзывов на его «Столп и утверждение Истины».

Конечно, подобные материалы будут небесполезны исследователю жизненного и в особенности творческого пути П.А. Флоренского, однако с ним он может познакомиться по первоисточникам или, в крайнем случае, обратившись к подлинной рукописи С.А. Волкова. Что касается широкого читателя, то для него важнее узнать Флоренского как человека, как личность, и только после этого знакомства у него может возникнуть интерес к трудам ученого, предмет которых полностью остался за пределами рассказа Волкова.

Вот почему в процессе подготовки рукописи Волкова к печати я счел необходимым пойти по пути максимального сокращения таких привнесенных текстов.

Это же относится и к библиографии, занимающей примерно 4/5 объема второй части рукописи. Почти к каждому имени, все равно, героя повествования или случайно упомянутого автора, Волков приводит возможно более полный список его печатных трудов, а часто и работ других исследователей, высказывавшихся или писавших по тому же вопросу.

Так, упоминая поэта Вяч.Иванова, он счел необходимым перечислить все известные ему книги поэта, включая и работы его критиков. То же он делает в отношении других поэтов и писателей – А. Белого, А. Блока, В. Брюсова, 3. Гиппиус, Д. Мережковского, теософов и антропософов – Е.П. Блаватской, А. Безант, Р. Штейнера и пр. Обширную библиографию можно найти под именами Ф. Ницше, Н.А. Бердяева, Л. Шестова, В.В. Розанова, а также зарубежных философов, модных в те годы, – А. Бергсона, Э. Бутру, У. Джемса и других, на которых автор неоднократно ссылается. В начале 60-х годов подобные библиографические справки обладали безусловной ценностью, поскольку советский читатель не знал не только книг, но часто даже имен этих людей. Теперь же, когда П.А. Флоренский, Н.А. Бердяев, Ф. Ницше, В.В.Розанов и другие «мракобесы» упоминаются с пиететом на страницах нашей центральной печати, а их сочинения постоянно переиздаются, подобные обзоры оказываются излишними, загромождающими аппарат книги.

Вот почему, за исключением прямых отсылок к той или иной книге, я счел целесообразным ограничить библиографию работами лиц преимущественно духовного звания, чьи труды до сих пор остаются неизвестными большинству историков и философов, не говоря уже о широком круге читателей. Что же касается специалиста, в случае необходимости он всегда имеет возможность обратиться к подлинным рукописям С.А. Волкова.

Одновременно в процессе работы следовало найти место многим эпизодам, уточнениям, дополнениям и прямым исправлениям основного текста, которые находились в авторских комментариях. Последнее, в свою очередь, потребовало коренной переработки структуры мемуаров, поскольку перед пишущим стояла задача по возможности сохранить весь объем фактов, приводимых Волковым, не искажая их оценок и эмоциональной окраски, а с другой стороны – требовалось сохранить характерные интонации, строй фразы и образную систему языка мемуариста. Вот почему, например, глава о том же Флоренском, опубликованная в сокращенном виде журналом «Наука и религия» (1989, № 9, с. 44-47), отражает начальный этап работы над мемуарами и в каких-то деталях отличается от публикуемого ныне текста.

Наконец, серьезным препятствием для каждого читателя оказывалась крайне запутанная внутренняя хронология «Воспоминаний», требовавшая специальных сопоставлений и расчетов.

К примеру, рассказ иеромонаха Вассиана о том, как иеродиакон Гавриил (Мануйлов) торопился поскорее закончить службу, поскольку был приглашен одной из своих почитательниц на ветчину (!), имел место не ранее февраля 1918 года, когда при академическом храме был образован приход и началось сближение Волкова с Варфоломеем и Вассианом, однако не позже лета того же года, когда Гавриил уехал в Константинополь. Между тем в «Воспоминаниях» этот эпизод помещен автором среди событий 1919-1920 годов. Точно так же поездка С.А. Волкова к патриарху Тихону с просьбой поставить Е.А. Воронцова настоятелем Пятницкой церкви, куда переместился академический приход, могла произойти лишь в ноябре-декабре 1919 года, когда из Лавры были выселены монахи, а поездка к «живоцерковному» митрополиту Антонину (Грановскому) – не позднее июня 1920 года, когда Вассиан и Варфоломей еще проживали в Сергиеве на частной квартире.

Труднее было понять, что автор воспоминаний приложился к черепу преподобного Сергия на следующий день после вскрытия мощей, а не в 1941 году, когда он работал в Историко-художественном музее Лавры, как то следует из первоначального авторского текста. Однако такое утверждение находилось в явном противоречии с его же рассказом о печатях Наркомюста: наложенные на стекло раки в 1919 году, они были сняты только по возвращении мощей из эвакуации...

В ряде случаев в тексте можно обнаружить факты, взаимно исключающие друг друга. В одной из последних глав Волков сообщает, что Вассиан был рукоположен в епископы и уехал в Егорьевск, где достиг сана архиепископа и примыкал к какому-то церковному расколу нашего времени. Но через две страницы оказывается, что сразу после хиротонии Вассиан был арестован, а его замечательная библиотека, пополненная частью библиотеки Е.А. Воронцова, – конфискована и, по-видимому, сожжена. Поскольку первое известие, как опирающееся на большое пространство времени и фактов (уехал в Егорьевск, стал архиепископом, примыкал к расколу), представляется более верным, пришлось предположить, что арест (если он был) оказался кратким, а потому и библиотека была возвращена новопоставленному епископу. Именно поэтому конфискованные книги и не поступили в бывшую академическую библиотеку к К.М. Попову, – факт, на основании которого Волков предположил их гибель...

Однако, повторяю, не эти недочеты определяют для нас значение мемуаров С.А. Волкова, а тот вклад в возрождение национальной русской культуры, который они в себе несут. «Воспоминания» могут послужить связующим звеном между нашим прошлым и нашим настоящим. Отсутствие его отчетливо выявилось в момент празднования 1000-летия крещения Руси и общественного признания заслуг русской православной Церкви. Готовы к этому оказались только немногие. Между тем, рассказывая о Московской духовной академии и ее людях, мемуарист, по существу, рассказывает нам о том огромном культурном и научном значении, которое имели в начале века Церковь и религиозная мысль в России. Московская духовная академия, несмотря на свои специфические черты, была одним из ведущих центров духовной жизни общества, без учета которых трудно, а зачастую и невозможно понять пути и тенденции его развития. В этой связи уместно напомнить слова П.Н. Каптерева, которыми С.А.Волков завершает свой рассказ о последних годах МДА: «Она не была замкнутым учреждением, ведавшим лишь профессиональные нужды и насаждавшим лишь узкое богословское образование, а стояла в неразрывной органической связи с общим течением русской мысли и науки, занимая в нем одно из видных мест...»

Можно сказать еще о многом, что читатель найдет в мемуарах С.А. Волкова и что будет для него несомненным открытием. Главное же – они позволят ему задуматься не только о судьбе русской православной Церкви, но и о том, что теряют Церковь и общество, если между ними рвутся исторические связи. Потери с обеих сторон невосполнимы.

Естественный процесс эволюции Церкви, шедшей на сближение с обществом, который стал особенно заметен после Февральской революции, был оборван декретом об отделении Церкви от государства. Он отбросил русскую православную Церковь на много столетий назад, помешав ей воспользоваться демократическими преобразованиями 1917 года и ввергнув в пучину раздоров и расколов. Теперь, семьдесят с лишним лет спустя, мы начинаем осознавать ошибки, пытаемся их исправить, но сколько всего уже потеряно безвозвратно! Впрочем, гораздо страшнее потерь и поныне существующее непонимание значения Церкви и ее служителей в жизни общества, непонимание тех задач, которые стоят перед ними. Потому что сейчас вместе с Церковью к нам возвращается вся культура восточного (византийского) православия с его церковным обиходом, службой, литературой, философией, эстетикой и нравственностью, с огромной библиотекой, оставленной людьми, которые посвятили свою жизнь не только поискам истины, но и активному служению обществу и Человеку. Все, что нам еще предстоит критически осмыслить и освоить.

В заключение считаю долгом поблагодарить Е.А. Конева за предоставление ряда материалов, использованных при подготовке к публикации мемуаров С.А. Волкова.

Август 1989 г. Андрей Никитин

Источник: Волков Сергей. Последние у Троицы: Воспоминания о Московской духовной академии (1917-1920). Литературная запись, вступительная статья, именной указатель и сноски А.Л. Никитина – М.-СПб., 1995. – 320 с.



4 Марта 2019

< Назад | Возврат к списку | Вперёд >

Интересные факты

Начало строительства Каличьей башни Лавры
Начало строительства Каличьей башни Лавры

4 июня (22 мая) 1759 года в Троице-Сергиевой Лавре началось строительство Каличьей башни (1759–1778). Строилась она по проекту московского архитектора И. Жукова на деньги, сэкономленные при возведении колокольни (РГАДА. Фонд Лавры. Балдин В.И. - М., 1984. С. 210) (Летопись Лавры).

Первая Пасха
Первая Пасха
21 апреля 1946 г., в праздник Светлого Христова Воскресения, в Троице-Сергиевой Лавре состоялось первое после 26-летнего перерыва праздничное богослужение. С этого дня в Троицкой обители был возобновлен богослужебный круг церковного года... 
Первый благовест Троицкой обители
Первый благовест Троицкой обители
20 апреля 1946 года в Великую Субботу Страстной седмицы из Троицкого собора в Успенский собор Лавры в закрытой серебряной раке перенесены мощи Преподобного Сергия. В 23.00 часов вечера того же дня впервые за четверть века с лаврской колокольни раздался благовест...
Визит великой княгини Александры Петровны Романовой
Визит великой княгини Александры Петровны Романовой
20 апреля 1860 г., по свидетельству исторических хроник, в Троице-Сергиеву Лавру, по дороге в Ростов, прибыла великая княгиня Александра Петровна Романова, известная своей обширной благотворительной деятельностью...
Первое богослужение в возрожденной Лавре
Первое богослужение в возрожденной Лавре
19 апреля 1946 г. в возвращенном братии Троице-Сергиевой Лавры Успенском соборе прошло первое богослужение – утреня Великой Субботы с обнесением Плащаницы вокруг собора...